[ ENGLISH ][AUTO] [KOI-8R ] [WINDOWS] [DOS] [ISO-8859]
Auf einmal weiss ich viel von den Fontaenen, Vergass ich denn... Так начинается стихотворение Рильке "О фонтанах". Вдруг я (у)знаю (понимаю) многое о фонтанах, Я мог бы вести речь (о них) как о собственных слезах, Но разве я забыл... Первое, что следует спросить у самого себя - когда это "однажды"? Судя по тому, что сказано о слезах - "расточил" и "забыл", речь безусловно идет о детстве. В детстве мы плачем не скупясь, и забываем затем и о слезах и о причине, их вызвавшей. Стало быть, это детский опыт. Но только ли? Vergass ich denn...,- восклицает автор далее, "забыл ли я"? Это детский опыт, к которому возвращается лирический герой, видимо, в более зрелом возрасте. Детский опыт, преломленный воспоминанием, как стеклом. Неспроста у Рильке во второй же строке фонтаны называются деревьями из стекла. Стекло - как известно уже любому ребенку, хорошо преломляет лучи света. Фонтан - это дерево, выросшее из детских слез, и оно из стекла, так же преломляющего мир, как преломляли его детские слезы. Вот почему деревья из стекла названы непостижимыми, "unbegreiflich". Фонтаны напомнили о мире, преломленном сквозь слезы ребенка, и поэтому непостижимом. И потому, они, принадлежа этому детскому миру, сами становятся непостижимыми. В переводе А. Карельского: Я вдруг впервые понял суть фонтанов,
невыразимый отсвет божества... Перевод выполнен, что называется, профессионально. И был бы очень недурным, если бы не романтическая торжественность, вовсе не характерная для языка Рильке. Напомним, что стихотворение написано в 1900 году, между первой и второй книгой "Часослова" Das Stundenbuch, то есть между предельно обнаженной метафизикой с поисками Бога в самом себе, в духе немецких мистиков средневековья, и не менее страстными, но столь же четкими уточнениями метафизической сути нищеты и смерти. В этот период Рильке отбросил все, что было характерно для четырех его первых декадентских книжек, где хотя и также не было романтизма, но была некоторая милая красивость, почти жеманность. В жеманности, кстати, позже его и обвиняли младшие современники, поэты-экспрессионисты, многому у него научившиеся, как и он много взял у них в своей поздней лирике. Поэтому "взлеты грез" пусть и передают ощущение вздымающегося водяного столба, все же не годятся, равно как и "ужель я позабыл", "простерты объятья", "неба свод не внемлет нам в торжественной пустыне", "подъемлют лампы и молитв слова / возносят". К достоинствам перевода следует отнести стремление решить тему "иного мира". Столкновение фонтан-фантом в первых же строчках давало возможность пойти по этому пути, по пути преломления звука и внесения тем самым нового смысла в уже имеющийся, сохраняя воспоминание о первом звукосмысле фонтана. К сожалению, дальше первых строчек дело не пошло. Личный опыт переводчика запечатлелся в том, что весь изображаемый мир перехватывает у фонтана сначала его стремление вверх (кроме "взлетов грез", это "вздымавшийся" "старинный парк", и звук "девичьих песен", "взметнувшихся до сонных крон ночных") и затем ниспадение "вниз" с ложноромантическим противопоставлением "верха" и "низа" - "прудов, что только берега извивы в себе умеют повторять тоскливо"). Слова "тоскливо" нет в оригинале. Там в лучшем случае говорится "о прудах, которые лишь слабоумно и сдвинуто (schwachsinnig und verschoben) повторили очертания берега". Правда, и это слишком грубый, дословный перевод. Речь ведь идет снова о преломлении, на сей раз неудачном, иного мира. Поэтому лучше было бы понять эти слова как "бездумно и сдвинуто", "бессмысленно и смещенно" - не совсем, конечно, без смысла, в оригинале не "sinnlos" и не " stumpfsinnig", а schwachsinnig - с легкой утратой смысла, с легким смещением его. Детский опыт, как он подсказывает мне сегодня, не знает тоски в ее низком смысле (так называемой "русской тоски", тоски русских романсов); по крайней мере, не употребляет слова "тоскливо", не противопоставляет мир здешний миру иному как мир низкий миру высокому. Для него, не столкнувшегося еще с романтическим переосмыслением христианских пространственных схем, интересно не столько то, что изображают зеркала, не столько то, что говорит об ином мире мир здешний, а интересны сами миры, сами эти зеркала, - то есть то, как они действуют, как они устроены. Детский ум, к примеру, занимает прямая перспектива - ведь это шок, сравнимый с мыслью о смерти в раннем детстве - как в прямой перспективе искажаются все вещи. Следующий же по времени шок связан в детстве с мыслью о бессмертии. Но об этом позже. Так же и пруд как зеркало небес интересен лишь тем, что он, собственно, отразил не небеса, существующие как-то отдельно, сами по себе, а всего лишь очертания берега, с легкой утратой смысла и как-то сдвинуто, смещенно. Речь идет уже о некотором смещении, происходящем в сознании, в мыслях, в чувстве, как хотите - у ребенка это все одно; и это одно прекрасно передается немецким словом "Sinn", включающем в себя все эти значения. Однако в стихотворении, как уже говорилось, речь идет не о чисто детском переживании, а - сквозь призму восприятия взрослого человека. Поэтому необходимо проследить, как же от преломления, фиксируемого зрительным восприятием, стихотворение приходит к преломлению чувства? Мы видим, с начала второй строфы происходит движение вверх, усваивая вслед за фонтаном это стремление в небеса без всякого романтического пафоса, но с каким-то истинно рильковским - как это все происходит - удивлением . Vergass ich denn, dass Himmel Haende reichen
Но разве я забыл, что небеса протягивали руки поднимающихся из незнакомых девушек напевах, и становились реальными, как если бы им нужно было Вот вторая строфа в переводе К.Богатырева: О, как я мог не вспомнить ощущенья Помню парк моего детства, довольно убогий парк провинциального города в советское время, с гипсовыми девушками, как водится, но с фонтаном. Вряд ли в нем было хоть что-нибудь общее с парками рильковского детства, но одно было несомненно так же - он поднимался вверх, долго и безостановочно, с каким-то маниакальным желанием подняться к самым звездам. Разве я забыл эти " руки небес" - это освещение парка косыми вечерними лучами, пронизывающими всякую вещь и просветляющими всякое детское горе, всякую печаль. Gedrд nge - беда, горе, но никак не "ощущенье / небесных рук в вещах и обиходе". Это величие небес не с чем сравнить , настолько оно высоко. Разве я забыл о нем? А не "как я мог... не замечать" Этот вечер, чего-то ждущий - совершенно детское ожидание чуда, явленное хотя бы в том, что напевы, поднимаясь, восставая из незнакомых девушек, и переливаясь через край мелодий, внутренним смыслом рифмуются с фонтанными струями. Но почему эти напевы вдруг становятся реальными, так что должны отразиться в открывшихся (как открываются глаза) прудах? Да все дело в этих незнакомых девушках - достаточно ли они земные для детских глаз? Какими изумленными глазами смотрим мы в детстве на девушек, особенно незнакомых! К этому прибавить надо общую атмосферу вечера - старинный (а еще лучше в этом контексте перевести старый, то есть хорошо знакомый) парк, которого небеса касаются руками своих лучей, и то, что девушки поют. При чем именно не сказано, что они поют, но что напевы (буквально) "встают" из них. Боже мой, да не ангельские ли здесь образы? Прямо об этом не сказано, и слава Богу - здесь лишь намек на присутствие потустороннего, иного мира, становящегося реальным, так что должен отразиться во вдруг распахнувшихся прудах. Понятно теперь, почему пруды открываются - это открываются духовные очи лирического героя. Ich muss mich nur erinnern an das Alles, Vergass ich denn... Но только мне приходится вспомнить о вселенной, и тогда я чувствую тяжесть падения вниз, И я (у)знаю (в смысле: все понимаю) о ветвях, которые
расступались в стороны, о вечерних небесах, которые совершенно отчужденно отступали от обугленных на западе лесов, как-то по-другому круглились сводом и так себя вели, как если бы это был не тот мир, который они имели в виду... В переводе Т. Сильман: Мне стоит вспомнить эти впечатленья, как бы в затменьи, берег отражавших, Я знал... Сильман, одна из первых переводчиц Рильке в послезапрещенное время, угадала: действительно что-то произошло. (И происходило не единожды - категория вида отсутствует в грамматике немецкого. И не только со мной, а с фонтанами и со мной - немаловажная деталь.) Но у нее метафизика происходящего подменяется физикой , природой - заглохшие пруды, тихонько догоравшие небеса ... Таких закатов не было нигде... Однако речь не о том, что место действия вдруг приобретает черты сказочного, волшебного пространства. Необычность, странность происходящего, между тем, как раз в том, что в знакомом, принадлежащем реальному миру, парке происходит что-то более незримое, но при этом более действенное, более реальное. К этому все в стихотворении подготавливало. Уже с четвертой строки начинаешь смутно ощущать, что что-то не так. Конец ее Trд umen как будто бы ни с чем не рифмуется - ан нет, вторая строка: den unbegreiflichen B aeumen aus Glas. Baeumen - Traeu men. Первое рифмующее слово упрятано в середину строки. И это необычно, потому что во внутренней рифме скрывается, как правило, второе рифмующее слово. Здесь же легкое смещение формы, инверсия самого смещения предвосхищает смещение, перевернутость смысла. Как перевернуто зеркальное отражение. Итак, детские впечатления - в старом знакомом парке незнакомые девушки смещают все представления о мире и кажутся чуть ли не ангелами. В стихотворении они еще и поют. Голова кругом идет. Vergass ich denn, dass Stern bei Stern versteint
В переводе И. Белавина: Но как забыть той тверди ледяной, Твердь - ледяная, сферы звезд молчанье - гробовое! Зеницы звезд - все это не из той оперы. Но главное опять-таки не в способе передачи, а в ложной интерпретации. Эта самая большая строфа в стихотворении - 15 строк. Увеличение шло по нарастающей. В первой - 5, затем - 9, затем - 12. Исподволь, постепенно, передается ощущение наполняемости, наполненности, переполненности. И вот - даже количественно - кульминация и развязка одновременно. Начинается она с анафорического восклицания - Но разве я забыл? - О чем? В первый раз - во второй строфе - о том, как небесное вмешивается в земное; руки небес, чего-то ждущий вечер, какие-то небесные напевы незнакомых девушек, поднимающиеся из них и переливающиеся через край мелодий, чтобы стать реальными, настолько плотными, чтобы отразиться в открывшихся, как духовные очи, прудах. Здесь же наоборот. Но разве я забыл? - О чем? О том, как в небесное вмешивается земное. О том, что звезда от звезды отгораживается как камнями - wie versteint. Во всех переводах смысл этого слова передан неверно "окаменевает". Но "окаменевает" передается немецким словом versteinert. И поэтому правильным пониманием является разделенность миров, их отделенность, отгороженность друг от друга. О том, что звезды отгорожены друг от друга и закрыты от соседних светил. О том, что миры узнают друг друга лишь как в слезах. - Всё. Композиция стихотворения завершена. Здесь первая концовка стихотворения. Мы вернулись к мотиву детских слез, забытых грез и преломлений. А стихотворение парадоксально не кончается. Здесь происходит то странное, к чему мы давно уже были внутренне готовы. Легкое поначалу смещение смысла, усиленное лишь инверсией этого смещения, от чего кружилась голова вечером, в вечер, который чего-то ждал, - все это в восхождении к догоревшему ночному небу, земному небу, если можно так выразиться, преобразилось, перевернулось, перевернув все представления. Вечное возвращение принимается за работу. Может быть, мы оказались наверху , слово oben выделено у автора курсивом, в небе небесном, "вплетены" "вставлены" в небо иных существ (andre Wesen здесь по смыслу рифмуется с fremden Maedchen из второй строфы. Незнакомые девушки превратились в иные существа (напомним также, что Maedchen "девушка" по-немецки среднего рода, как и Wesen "существо"), - в иных существ, которые смотрят на нас по вечерам. Такими иными существами они, собственно говоря, и были. Вот уже и вечер, Abend абстрактное понятие, получил свое смещенное отражение в последней строфе - по вечерам , abends. Может быть, - автор, как в двойной фуге, переходит к новой анафоре. Сначала - "Разве я забыл", теперь "Может быть" - четыре раза! Здесь удивление граничит с тем шоком, который постигает ребенка при мысли о бессмертии. Может быть, их поэты прославляют нас. Может быть, многие молятся, обращая свои молитвы к нам, наверх. Может быть, мы мишени иных проклятий fremden Fluechen. Не должно и не может ускользнуть от внимания и то, что и здесь, в небесном небе, наряду с истинным преображением незнакомых девушек в иных существ имеет место ложное, неудавшееся, искаженное отражение, fremden Mдdchen превращаются во fremden Fluechen. Иные проклятия, которые никогда не достигают нас, соседей (буквально так!) Бога, которые, как они считают, есть в нашем вышнем, когда они плачут одни, в одиночестве, в которого они верят и которого они теряют, и образ которого, как свет, как отблеск от их ищущих suchenden Lampen (свет их ламп (Сильман), отсвет ламп (Карельский), ищущие лучи их фонарей (Богатырев), наконец, отсвет свечи (Белавин)), беглый и мимолетный, бродит по нашим рассыпанным, или разметанным (в небе? в каком?) лицам. Эта рассыпанность, коррелирующая с капельками (фонтана ли? звезд ли?), с маленькими огонечками - так горели голоса в третьей строфе - подчеркивается ритмом последней строки, где после ровного пятистопного ямба слышится какой-то разочарованный, усталый, зевающий на ходу паузник-дольник: Ueber unsere zerstreuten Gesichter geht...
Это - вторая и как будто бы последняя концовка. (На самом деле, стихотворение можно начать читать с начала, ибо 2 - число зеркала - число неустойчивое.) Капли света, как капли фонтана, или капли звезд, капельки голосов - маленькие огонечки, капельки наших же слез падают вниз, но мы в перевернутом мире - падают вверх, на наши лица, потому что, может быть, как сказано в стихотворении, это мы наверху. Так запросто верх и низ меняются местами только в детстве, когда они еще не нагружены дополнительными смыслами. Кто не испытывал в детстве этого головокружительного переворачивания, тот не поймет стихотворения. Здесь еще нет никакой морали, и потому в переводе неуместен даже какой-либо намек на оценку. Например, В небе, став звездою, И мы летим над чьей-то головою. В том-то и дело, что ни над чьей головой мы не летим. Что никакой звездой в небе мы не становимся. Не с чем сравнить величие, увиденное в подъеме знакомого, много раз виденного парка. Это величие - в стремлении к миру иному, лишь искаженное отражение которого можно увидеть в час вдохновения, сквозь слезы. Вот что такое фонтан и повторяющая его движения ива, ветла - это даже не образ, а само зримое представление даже не мироздания, а одного из его законов, одного из его механизмов. Так пытливый ребенок обязательно расковыряет движущуюся игрушку, а если он еще и чувствительный, то непременно заплачет, не обнаружив внутри развороченного чуда ничего, кроме пружин и железок. (Сверхчувствительностью как раз и отличались поэты немецкого экспрессионизма, под чью "диктовку" в 10-20-е годы писались чуть не все стихи на немецком языке, как вспоминает об этом Готфрид Бенн. Рильке уже 1900-м пишет стихотворение, предвосхищающее занятия экспрессионистов по "разламыванию игрушек".) Отсюда, из созерцания механизма не вытекает никакого суждения, кроме одного: миры, а значит и люди, отделены друг от друга словно каменными стенами, и могут узнать друг друга лишь в слезах, но эти же слезы - причина преломления мира, искажающего его подчас беспомощно, неудачно, со смещением смысла, и потому все было бы проникнуто ощущением безысходности, если бы не тяжесть падения, в котором снова человек видит воду, с чего, собственно, начинал созерцание, те фонтаны, о которых теперь так много знает автор-ребенок, и встречая которые автор-взрослый человек вспоминает то непостижимое, что он, оказывается постиг уже, в детских грезах. И вновь забыл. Стихотворение-то, получается, трагическое. О фонтанах Я многое вдруг понял в этом странном |