|
|
|
Проголосуйте за это произведение |
Лерочка
1.
Однажды я пошел погулять по осеннему лесу. Вскоре меня привлек запах дыма, доносившийся со стороны поля, за которым монотонно гудела кольцевая дорога. У костерка, уставившись в огонь, сидел одетый в телогрейку парень с биноклем на шее. Сам не зная зачем, из какого-то невольного любопытства я вышел к нему, спросил, кажется, который час, и что он вообще здесь делает. "Да вот, птаху тут одну пасу," - ответил парень, приложив руку к биноклю. Один глаз его сильно косил. "Птицу что ль?" - не веря своим ушам, переспросил я.
В ту пору я сам был помешан на хищных птицах и много часов провел, бегая по лесу с определителем и подзорной трубой. Пяти минут было достаточно, чтобы мы разговаривали как старые приятели. "Меня звать Володей. Пей чай", - мой новый знакомый, указал на почерневшую консервную банку c дымящимся чаем.
Все гудела вдали дорога. Володя глянул на часы, подгреб носком сапога в костер березовые листья и глядя, как они скручиваются и сгорают, сказал, напряженно щурясь от дыма:
- Черт... Так ведь все сгорит.
Потом мы вместе учились на зоологическом факультете. Я довольно быстро понял, что мои пристрастия к перепелятникам и чеглокам не имели ничего общего с теми скурпулезными предметами, которые нам приходилось изучать. На лекциях я зевал и, упустив начало, уже не следил вовсе и на экзаменах хлопал глазами. Преподаватели казались скучными сухарями, не понимающими в природе самого главного. Был, правда, профессор, читавший у нас курс дарвинизма - Иннокентий Александрович Беклемишев. Очень крупный, осанистый, с большим породистым лицом, с седой, разделенной на две острые части, бородой, он имел какой-то очень знакомый, классический что-ли облик, и мне все казалось, что я его уже когда - то видел. Говорил он зычным голосом с тем особенным артистизмом, свойственным преподавателям старой закваски. Мне нравилось, как он двигается, как крошится о доску мел в его сильной руке, как говорит он "четверьг", "наверьх", и как медленно плывет по коридору его прямая фигура в черном драповом пальто с каракулевым воротничком. Он казался мне многим обделенным в жизни, и на фоне нашего пивного веселья его целомудренная преданность науке вызывала снисходительное сожаление.
Потом я вдруг вспомнил, где его видел. Это было год назад в пивной на Покровке. Я вошел, когда там происходило столкновение между этим самым профессором и парнем очень неприятной, мелкой повадки, перед этим грубо оскорбившим старика. До меня долетела только последняя часть выкрикнутого оскорбления, и профессор был настолько взбешен, что запустил в парня пустой пивной кружкой, которая летела с какой-то фундаментальной медленностью. Парень проворно увернулся, и она вдребезги разбилась о кафельную стену. Помню бледное от бешенства лицо старого профессора, его оскаленные зубы, мощь замаха и крупную дрожь в огромной руке, сжимавшей кружку.
Но даже Иннокентий Александрович не спасал меня от скуки, и в общем-то во время учебы меня интересовали три вещи: Лерочка, книги и поездки с Володей на охоту.
На охоте мы никого особенно не добывали, кроме какого-нибудь тетерева или редкого зайца, но начиная с осени почти каждые выходные ездили в лес, еще в школе обследовав половину Владимирской области, и часто бывая под Покровском в Грибанихе, в доме, принадлежавшем моей тетке.
За день, бывало, намнешься, налазишься по мерзлым болотам, весь пропитаешься потом, ветром, и вот смеркается, синеют поля, несутся желтые огни поезда, и разгоряченный, пропахший дымом, вваливаешься в вагон, где к тебе немедленно подсаживается подвыпивший дедок с какой-нибудь путаной историей. Ездили мы обычно в последнем вагоне одной дальней и редкой электрички, где всегда стоял дым коромыслом. Раз, кажется, на станции Туголесский Мох сел мужик. Есть такие черные и долговязые мужики с шалым цыганским взглядом, любящие верховодить в случайных компаниях, и, помню, ему очень понравился Володя. Другой наш товарищ, ехавший с нами, точно так же ему не понравился, и он даже запретил тому наливать, и, стрельнув черным глазом с длинными слипшимися ресницами, протянул Володе стакан, на что Володя сказал очень отчетливо и просто: "Да не надо мне. Пить так всем". И Шалый, еще больше полюбив Володю, дал выпить и этому Мите, правда с таким лицом, что лучше бы не давал. Вообще у Володи был всегда настолько убедительный вид, что в любом месте его выделял какой-нибудь главный мужик и делал своим доверенным любимцем.
Был Володя чуть сутулый, длиннорукий и длинноногий, широкоплечий, поджарый, с прямыми, распадающимися на крупные пряди и напоминающими оперенье орла, волосами, с налезающей на глаза темно-русой челкой. Главной достопримечательностью его продолговатого русского лица с не очень хорошей кожей были живые темно-серые глаза. Один из них косил и поэтому сильно белело глазное яблоко, а когда Володя переводил взгляд, оно просто сверкало, и в выражении лица было в этот момент что-то диковатое, даже свирепое. Когда он пилил ножовкой или писал в записной книжке, челка лезла в глаза и он сдвигал ее, и жамкая углом рта чадящую папиросу, напряженно щурился, словно не мог разглядеть чего-то очень важного. Когда он с тобой разговаривал, один глаз внимательно смотрел на тебя, а другой с необычайной сосредоточенностью косил в сторону, будто, Володя и разговаривая продолжал решать какую-то важную жизненную задачу. Так же напряженно он щурился, когда речь заходила о каком-нибудь наболевшем вопросе, как бы сразу показывая непосильность его решения в поспешном разговоре.
Думаю, что для женщин, на которых он демонстративно не обращал внимания и с которыми был довольно груб, Володя обладал несомненным и безотказным очарованием. Он как бы все время подчеркивал, что никаких общих интересов у него с ними быть не может, кроме разве чего-то совсем смешного и гусарского, но при этом иногда позволял себе почти издевательское джентльментство, на фоне его грубости многими воспринимавшееся, как небывалая милость.
Много часов провели мы в поездах, особенно в последнем вагоне нашей любимой электрички, где всегда царило неуемное веселье, главным свойством которого была способность в любой момент принять самый кровопролитный оборот. Помню вроде бы знающих друг друга двух пожилых мужичков, сидевших на одной лавке, спокойно себе ехавших, и, в отличие от других, почти не пивших и не куралесивших. На крюке весела сетка с какими-то свертками и консервными банками. У одного мужичка было на редкость добродушное и безобидное лицо, а другой чем ближе подъезжал к нужной станции, тем больше злился, и на лице его все сильнее проступало какое-то шмелиное, озабоченное выражение. Он что-то бормотал, что-то искал, а потом вдруг заговорил очень отрывисто и приблизительно так: "Ща как влеплю, как влеплю!" В этот момент они уже вставали, чтобы выходить, и тут шмелевидный схватил свою авоську и со всей силы хватил тихого по голове, причем хватил как раз углом консервной банки, и тот, еле устояв на ногах и держась за окровавленный висок, так же кротко пошел к выходу, сопровождаемый злобным жужжанием своего попутчика.
Как-то мы возвращались на последней ночной электричке, она с воем неслась во тьме, очень сильно качались вагоны, катались бутылки под лавками, и на одной станции сели две компании из соседних деревень, которые и здесь продолжали начатую ранее битву, и мы слышали крики, рывки стоп-крана, а потом с хриплым криком пронесся парень, лицом похожий на какого-то освежеванного якута - так заплыло его напоминавшее кусок мяса лицо. За ним промчались его товарищи, а потом все стихло так же внезапно, как и началось.
Однажды в Твери мы опоздали на автобус и пришлось идти пешком и ловить машины. Останавливались они плохо, и мы все шли по белому от снега шоссе, под мутным звездным небом, время от времени озаряемым лучами далеких и не видных из-за перевала дороги фар. Шли долго, а потом уже ночью, проходя деревню, постучали в первую попавшуюся избу, и незнакомая бабка пустила нас переночевать. Помню блаженство этого случайного ночлега, тиканье часов, так отчетливо всегда слышное в незнакомом доме, запах хлеба, керосина и разваренной картошки. Мы легли на лавках, но спать особо не удалось, потому что едва мы закрыли глаза, в дверь забарабанила внучка, вернувшаяся с гулянки и бабка с криком: "Ах ты, ку-р-рва!" так и не пустила ее ночевать. Внучка, оказавшаяся грозной красавицей-девкой - в окне мы видели ее перекошенное яростью белое лицо и пронзительные глаза с длинными острыми ресницами, еще долго продолжала осаду, грозя бабке расправой. Утром был дощатый крытый двор и синий полусвет в его забитых снегом щелях, и сев в большой заиндевелый автобус, мы еще долго вспоминали эту сказочную пару.
На обратной дороге за окном поезда мелькал ельник, белый бугор поля с деревней, поезд объезжал поле, деревня, казалась, вращалась на месте, и снова налетал черный ельник, а за ним переезд с трактором, и мы сидели у окна с осоловелыми лицами, и в Москве долго казались никчемными и неприятными и шум, и мягкость городской жизни. Однажды, приехав рано утром, мы у вокзала встретили слепую старушку. Хватаясь за воздух руками, она кричала бегущей толпе что-то непонятно-истошное. Она вцепилась Володе в рукав фуфайки, и до нас дошел смысл ее крика: "Сынок, сломи мне палочку!" Мы выломали ей прут из куста на газоне, дали денег, и я заметил, что после этого Володин глаз косил особенно сильно. С нищими у Володи были особые отношения. В детстве они с бабушкой ездили в Прибалтику и, промозглым вечером гуляя по Вильнюсу в ожиданьи поезда, он набрел на православный храм. У ворот, склонив лысую голову с редкими прядями, сидел одноногий русский инвалид, с которым Володя долго говорил - о чем он мне не сказал, да и вряд ли помнил.
Засыпая, каждый из нас видел медленно падающий снег и черную воду Меры, слышал грохот поезда, гармошку, а на другой день, условившись встретиться по пути в университет, мы вдруг молча сворачивали на боковую дорожку и через несколько минут сидели за столиком с двумя кружками пива и сквозь стеклянные стены видели, как сыплется косой задумчивый снежок на старые лиственницы сквера. Граненый объем кружки приятно тяжелил руку и чуть щекотал губу сколышек на холодном стекле. Нам приносили яичницу, мы выпивали еще по кружке и все обсуждали виденное, думали, как и что сделаем в следующий раз, и потом шли на лекции, и по дороге Володя вдруг говорил о том, какая сейчас осень на севере Иркутской области и, как бы он заготавливал хариуса и бил птицу на приваду, если бы был промысловиком. Примечательно, что все экзамены Володя сдавал на отлично.
2.
...Та осень выдалась необыкновенно ясной и студеной. На праздники вместе с Лерочкой и Володей мы поехали в Грибаниху. Собираясь в обед, я не управился со студенческими делами и отправил их вдвоем, сам поехав на вечерней электричке. Двухвагонный поезд, на который надо было пересесть в узловой станции, отправлялся ночью и, чтобы не ждать его, я сошел на другой станции и сел на автобус. От конечной остановки до Грибанихи было часа два ходу, и я предвкушал бодрые потемки дороги и то, как удивлю Володю и Лерочку, ввалившись к ним голодным и разгоряченным ночной ходьбой.
Это был старый бензиновый автобус с зелеными огоньками на закруглениях крыши, продавленными сиденьями и большим, прямо стоящим рулем, который, задрав локти, широко ворочал пожилой водитель в кепке. Неслась освещенная фарами дорога, наливалась яркой платиной вывеска с названием деревни, клубилось облако тракторного выхлопа, пронзенное синими лучами, и метнувшись, быстро сокращались движущиеся тени от комьев мерзлой земли по краям дороги. Когда я выходил из автобуса, в лучах фар косо сеялся еле видимый иней.
Пройдя версты с две, я вышел на большое поле, и в темноте сизое от снежной пудры. Справа мерцала огнями деревенька, а слева темнел лес, до которого я вскоре дошел. Я долго бродил, треща кустами, по опушке, но несколько найденных мною дорог оказались не теми. Я прошел по одной из них, но она вывела на незнакомую вырубку, я вернулся к полю, сгреб остатки соломы на остожине, достал из рюкзака одеяло и лег на спину. Пахло холодом и сеном. Собаки лаяли в далекой деревне.
По небу плыла с юго-запада еле видная перистая рябь, по ней быстро двигались в противоположную сторону узкие облака, вскоре все это разошлось, разъехалось, и ошеломляюще близко засияли надо мною звезды. Хорошо было засыпать на краю этой студеной пропасти, думая о Лерочке, чувствуя на лице холодный и устойчивый ток ветерка. Правда, спал я плохо, ворочался, подмерзал, а под утро на далекий край поля сел табунок уток и они перекликались так таинственно и прекрасно, что не в силах уже лежать, я встал, зашел в лес и дождался рассвета у костра.
Утром протяжно лаяли собаки в деревне, где-то далеко шел поезд и поле было совершенно серебряным от инея. Дорога оказалась гораздо левее, я быстро нашел ее и через полтора часа подошел к Грибанихе. Из трубы шел дым. Дверь открыл заспанный Володя. Лерочка сидела за столом в халате и пила чай с шоколадкой. По какому-то стремительному почти неуловимому округлению ее глаз, я понял, что произошло что-то такое, что уже необратимо изменило жизнь всех нас. По тому, как она говорила: "Кузя, (моя фамилия Кузнецов) мы тебе здесь все сковородки отчистили", по этому "мы", еще по чему-то мне почудилось, будто за эту ночь унеслись какие-то немыслимые версты жизни. Лерочка улыбнулась, встала мне навстречу, протянула руки. Володя был особенно благодушен и разговорчив и налегал на водку с какой-то обреченной бесшабашностью - встречалась такая водка в русском захолустье - в поллитровых бутылках без плечиков, со смятыми косо наклеенными этикетками.
Мы все пили эту водку, закусывая рыжиками, ночью Лерочка щедро целовала меня своими прохладными губами, а через две недели ушла от меня к Володе Уварову, и я бросив учебу, уехал в Грибаниху, где и пробыл с краткими выездами в Москву до весны.
3.
Бывает, в мимолетном запахе помещается целая полоса жизни, в одной мелодии - город, а есть лица, замечательные какой-то родной и одновременно далекой красотой, в которой сквозит и волжский простор, и осенняя лесная даль, и дым готовящихся к зиме деревень. Однажды весной на заливном лугу возле Меры я встретил такого мужика. От земли шел ледяной дух, на кустах висели пучки грязного мусора, одинаково причесанные течением. Вода была очень высокая, и Николай, так его звали, стал сходу рассказывать, про то, как у него унесло подпоры от зарода, и про новый покос, который он расчистил неподалеку от этого места после долгих препирательств с начальником.
Его раскрасневшееся лицо было так прекрасно своей непреходящей хозяйской заботой, и солнце так золотило его темно-русую бороду, на поверхности которой выпукло выделялись крупные желтые волоски, а спокойная синь его глаз была так перемешана с окрестной синевой весеннего неба и холодной синью речной воды, что хотелось все бросить и немедленно начать ловить плавной лес, пилить дрова, рыбачить сетями в старице, ставить сено и менять бортовую трактору.
Я шел по высокому берегу по-над Мерой и думал о том, что все это очень хорошо должны чувствовать художники и что, видимо, подобными ощущениями они и руководствуются при создании так называемого национального характера. Еще я думал о том, что для меня не было бы особой разницы, заниматься ли литературой или живописью, и что мой выбор, твердо остановившийся к тому времени на литературе, объяснялся лишь привычкой к чтению и ленью - книги в отличие от картин всегда находились под рукой... Но главное - у Валерии Бессоновой, с которой мы учились в одной школе, (она годом младше), было как раз т а к о е лицо.
В ту осень я первым делом отправил в русскую печку все письма и фотографии Лерочки. Потом в который раз собрался жертвенно любить Лерочку всю жизнь и на расстоянии охранять ее счастье. Тут по обыкновению возникала мысль о Вовке (к которому, кстати, никакой отдельной ненависти я не испытывал), и едва я представлял их с Лерочкой вдвоем ночью, вся жертвенная любовь оборачивалась бессильным бешенством, и приходилось "выжигать страсть каленым железом", то есть изо всех сил вспоминать какой-нибудь случай Лерочкиной глупости или некрасоты, причем на каждый такой случай всплывал - десяток, где она была настолько восхитительна, что становилось тошно от собственного лицемерия.
Тогда я заводил пилу и пилил привезенные трактором березовые хлысты, и вроде бы легчало, и вечером с тревогой следя за своим недугом, я осторожно нес его домой, стараясь не растрясти воспоминаниями, ложился спать, и перед глазами все врезалась в березовый бок шина, лились опилки, и трепала штанину горячая струя выхлопа, а ночью я видел ослепительно отретушированную сном Лерочку, и она преследовала меня весь следующий день, и уже не помогали ни колка дров, ни прочие отвлекающие маневры.
Мне снилось начало осени. Бывают такие дни, когда вдруг задует будто откуда-то очень издалека долгий верховой ветер, погонит редкие белые облака и их тени побегут по полям, и даль будет пятнистая и будто шахматная. В один из таких дней мы долго бродили с Лерочкой по темным ельникам, а потом вышли на покос, тоже темный от нашедшего облака. Вскоре у противоположной стороны возле леса зажелтела освещенная полоса и стала быстро разливаться по всему пространству, будто кто-то выплеснул на край поля ослепительную золотую краску. Когда теперь я пришел на это поле, оно было асфальтово-серым.
Вокруг все кричало о Лерочке, дом, сени, где она гремела грибными банками, дорога, по которой мы брели этим, уже бесконечно далеким, летом с тяжелыми от налипшей глины подошвами. Ночью я садился за стол и писал рассказ о несчастной любви, и все шло хорошо, я засыпал с чувством маленькой победы, а наутро написанное казалось искусственным, тусклым и будто у кого-то украденным. Я начинал новый рассказ, уже в виде суховатого дневника, но едва приступал к описанию Лерочки, оказывалось, что совершенно не знаю ее и не могу предложить ничего, кроме "невыразимо синих глаз" и того что "ей очень шли платки". В бессилье я рисовал на полях тетради Лерочкино лицо, а потом вспомнил про масляные краски, оставшиеся от прият