TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Рассказы
29 декабря 2008 года

Валерий Куклин

 

 

КАРТИНА

(притча из серии "Плевочки-жемчужины")

 

 

Я люблю раннее утро. Это, пожалуй, самое чудесное время суток, когда кругом ни одной лишней души: лишь ты и город. Город, в котором я родилась, выросла, жила, любила и где я, по-видимому, умру...

Нет, я не против природы, всяких там ландшафтов, рыбалки, ухи с водочкой в компании парней на берегу, но город... Город мне все же родней всяких там околиц и прокопченных бань, калиток и пятистенков с палисадниками да забытыми уже гармошками.

В селе ли, в деревеньке ли какой или в крохотном городишке-поселке обилие, кончено, света, красок, звуки там мягче и чище, гармония во всем, попав туда, ты словно растворяешься в окружающем тебя мире... Но в городе мне по нутру как раз то, что в нем по утрам все проще - как в старых немых фильмах - каждый штрих, каждый кадр ёмок, точен и абсолютно самодостаточен.

Потому на работу я хожу только пешком: иду полтора часа с тремя минутами, и работу выбрала такую, чтобы начиналась она в семь утра. Только для того, чтобы видеть город, начиная с пяти утра.

И всякий раз в пять-десять встречаю вот уже пять лет подряд одного и того же человека. В одном и том же месте: на набережной, напротив стоящей на противоположной стороне величественного замка со шпилем и часами, с необычной формы крышами вокруг башни, всегда освещаемыми встающим за моей спиной солнцем. Они первыми встречают рассвет даже в дни, когда никакого солнца не светит, а пасмурно или даже когда было грязно, сыро, шел дождь, валил снег.

Я не знала его, я даже не здоровалась с ним, ни разу не кивнула ему при встрече, как это случается сплошь и рядом: наталкиваешься, к примеру, в подъезде на одних и тех же людей два-пять-десять раз - и вдруг сама не замечаешь, как здороваешься с ними сначала внутри дома, а там и вдруг встретившись в магазине или вообще где-нибудь на улице, в сквере, в фойе кинотеатра. Этот же человек находился на этом месте всегда. То есть, как я, каждое утро в рабочие дни, в пять часов десять минут. И в выходные, впрочем, тоже. Я проверяла.

И вдруг его нет...

Растерянная, испуганная, словно оглохнувшая и ослепшая, я перестала видеть город задолго до того, как по нему засновали утренние автобусы и троллейбусы, поползли машины-поливалки с полупьяными шоферами в кабинах, и выползли из ночных нор с утра сердитые регулировщики. Я даже не сразу сообразила поискать в сумочке, когда оказалась у проходной нашей фабрики и от меня потребовали предъявить им пропуск, а даже в ответ сказала:

- Он исчез.

Меня не пропустили на фабрику, и я отправилась домой. Всегда возвращалась с фабрики автобусом, а тут пошла пешком - и еще раз убедилась, что человека с набережной на месте нет.

Не было бы колонн при храмах и дворцах 19 века, мимо которых я шла, либо не было бы всяких там львов и крылатых бестий при раздвижных мостах над рекой, исчезли бы часы и шпиль замка на том берегу - и то бы это не потрясло меня так, как исчезновение человека. Человека, имени которого я не знала никогда, и даже лица не могла сейчас припомнить. Кажется, встречу где-нибудь в другом месте - и не узнаю его.

Чужой человек, посторонний человек, а не оказался в урочное время на урочном месте - и жизнь мне стала не в жизнь. В квартиру вошла, повесила плащ на место, кинула сумочку на диван - вывалился из нее пропуск. Не удивилась, и не обрадовалась. Ну, пропуск - и пропуск, пускай валяется там.

Мужа и детей дома нет: он - на работе, они - в школе. Да и были бы они здесь - что я могла бы сказать им? Что без всяких видимых причин не вышла на работу? Что был человек - и нет человека? А кто он - тот человек? Почему его исчезновение волнует именно меня?

Нет ответа...

Муж мой - сотрудник музея, научный сотрудник: перекладывает найденные другими людьми черепки с места на место, перебирает бумажки, пишет диссертацию о тех временах, о которых не знает никто и ничего, зато фантазируют все, кому не лень, врут и обличают друг друга во лжи. Не знает он, почем нынче хлеб, сколько стоит молоко, но разбуди его среди ночи, спроси имена царей Месопотамии - всех перечислит. Единственное, что он может мне посоветовать - это обратиться в прокуратуру.

- ... Или еще куда-то там, - добавит с умным лицом.

Дочь с сыном забьют, быть может, гвоздь в стену лучше отца, но ничего иного предложить не смогут.

Рухнув на диван, я попыталась расслабиться или даже заснуть. Ведь, в конце концов, мне и впрямь не должно быть дела до исчезнувшего с набережной человека. Так говорил мне разум. Но сердце продолжало беспокоиться и трепыхаться. И в памяти всплыл один эпизод... нелепый даже эпизод, смешной... во всяком случае, мужу моему показался он комичным, когда я рассказала ему о том случае...

Года четыре тому назад, весной, возвращалась я из больницы совершенно разбитая, подавленная. В больнице умирала моя мама. Врачи сказали мне в тот день, что шансов у нее никаких не осталось. Если, конечно, я не достану целый список неких зарубежных лекарств, которых в нашем городе днем с огнем не отыщешь. В глазах стояли испуганные и молящие о помощи глаза мамы, в ушах звучали ее слова:

- Доченька... ты меня не бросай...

Я шла по улице, кивала согласно головой, словно в ответ на ее слова, и выглядела, должно быть, со стороны полной дурой.

И вдруг словно споткнулась о другие глаза - спокойные, сильные, сочувствующие. Это были его глаза - того самого человека с набережной.

Хотя обычное место его у парапета было пусто. Да и время было позднее - не утро.

Стряхнув с себя испуг и усталость, я помчалась по аптекам, добралась до горуправления, оборвала все телефоны, слетала в столицу - и все-таки нашла и купила все эти сверхдефицитные лекарства, врачи вылечили маму - и она по сию пору жива-здорова, живет у моего брата, нянчит его дочь, каждый вечер звонит мне и раз в неделю мы принимаем ее у себя гостьей.

Муж сказал однажды, что я придумала этого человека с набережной, что его нет, что он - плод моего воображения. Несколько раз он даже приходил туда, но никого там не заставал - и потому окончательно уверился, что утренний мой встречный - плод больного женского воображения, и только.

С воспоминаниями о том случае и о спорах с мужем я и уснула.

Снились какие-то дикие кошмары: все время я падала куда-то, просыпалась, опять падала, потом взлетала так высоко, что захватывало дух, и потому я вновь просыпалась. Сквозь эту кутерьму сна и яви и не заметила, когда вернулись дети, пришел с работы муж, они что-то спрашивали у меня, я что-то отвечала, и тут же рушилась сначала на диван, потом в супружескую постель, вновь засыпала...

Половину пятого утра восприняла, как освобождение. От чего освобождение - и сама не могла сказать. Просто проснулась - и поняла:

- Всё! Свободна!

Так думает, наверное, всякий выходящий из тюрьмы: просто и без лишних слов.

Накинула на плечи халат, обула тапочки, и потащилась на балкон. Через полчаса выходить из дома, надо знать, какая на улице погода.

От реки тянуло сыростью и могильной прохладой. Каменные дома с горбатыми крышами и замок с невидимым сейчас, но угадываемым шпилем в утренней туманной дымке казались склепами из американских фильмов ужасов, в пустых глазницах окон их мутнела тоска и безнадежность. Редкие деревья, воткнутые вдоль берега реки в чугунные круги с дырками, съежились вершинами и обвисли низами крон. Казалось, любимый город мой никогда не знал солнца и страдал главным недугом мегаполисов - был безликим и скучным.

Я знала, что когда я выйду, город изменится: блеснет первый луч солнца, окрасит розовым и золотым светом сначала шпиль, потом кургузые и плоские крыши многоэтажек, соскользнет вниз и, ударив в стекла окон, раздробится на все цвета радуги, оживляя вокруг себя все, вплоть до почерневшего от времени и копоти кирпича. Продлится это чудо краткий миг с тем, чтобы с первыми трамваями и дворниками превратиться в прозрачное, чистое утро, стремительно насыщающееся шумом, сутолокой и бестолковщиной рабочего дня.

Шли секунды, минуты, а я стояла на балконе и не возвращалась назад, в квартиру. Знала, что надо спешно бежать в туалет, чистить зубы, умываться, причесываться и спешить на работу. Но не двигалась ни с места. Впервые смотрела на просыпающийся город не с мостовой, а с балкона восьмого этажа. И удивлялась тому, что отсюда казалась вода в реке с каждый мгновением светлеющего утра всё темнее и свинцовей, что живущих в кронах деревьев сквера птиц здесь не слышно, что со стороны моря дует легкий бриз.

На ТОМ САМОМ МЕСТЕ - там, на набережной, где всегда стоял ТОТ САМЫЙ ЧЕЛОВЕК, увидела я две фигуры. И сразу поняла, что одна из них - он.

Как была в ночнушке и в тапочках, бросилась в прихожую, сунула босые ноги в сапоги, на ходу влезла в плащ и, застегивая его на бегу, помчалась вниз по лестнице на улицу, через двор и проходную арку выскочила к набережной и...

Остановилась.

На том самом месте у гранитного парапета набережной стоял лишь один человек. Это был он. Поза его. Фигура его. Во всем теле ощущается высшая степень усталости, чуть ли не изнеможения, и одновременно готовности к совершению чего-то важного.

- Простите. - пролепетала я едва ли не шепотом.

Он даже не пошевелился, не ответил мне.

- Ах-да! - подумала я, и сказала громко и отчетливо. - Здравствуйте!

- Доброе утро, - услышала в ответ. Но фигура не пошевелилась.

- Почему вас не было тут вчера? - спросила я, сама удивляясь своему хамству.

Ему бы послать меня подальше, а он ответил:

- Работал.

И тогда я решилась на второй странный вопрос:

- Вы - художник?

- Почему - художник? - удивился он, и вновь даже не пошевелился.

Поведение его не казалось мне неучтивым. Во всяком случае, оно было не более неучтивым, чем мои назойливые и глупые, как я и сама полагала, вопросы.

- Не знаю, - призналась я, продолжая стоять на том же месте и не решаясь сделать шаг вперед, чтобы увидеть его лицо. - Мне показалось...

- Я им был, - внезапно признался он. - В смысле, художником... Да весь вышел.

- А кто вы сейчас?

- Автослесарь.

- Почему? - растерялась я. Мой брат был автослесарем, я хорошо знала его самого и его друзей. Они не стояли бы вот так вот каждое утро на набережной грязной с разводами нефти реки, следя за восходом солнца над грязными крышами грязных безликих домов. Лишь истинный художник, верила я, видит поэзию в этом переплетении линий и косых углов, стыков и изломов, обнаруживает гармонию их с размытостью и чередованием бесконечных окружностей и мягких линий бесплотных или даже грозовых облаков.

- Я научился ремеслу, - ответил он, - но растерял чувство удивления.

- Удивления?

- И воображения.

- При чем тут воображение? - возмутилась я. - Художник должен рисовать так, чтобы было, как в жизни, но все-таки красивей и лучше.

Так нам говорили еще в школе, и я с этим была согласна на все сто.

- Обернитесь, пожалуйста, - услышала в ответ.

Это было глупо - продолжать разговор, находясь спина к спине, но я все равно обернулась. Потому что я не понимала в этот момент совсем ничего. Но ведь не полная же я идиотка, в конце концов!

Передо мной стоял ОН - тот самый человек. Я оглянулась в сторону парапета - там стоял тоже он...

- Вы... э-э-э... вас... двое? - нашла, наконец, я нужную формулировку вопроса, ибо назвать близнецов двойняшками показалось мне не учтивым.

- Нет, - ответил тот из них, что стоял спиной к проезжей части с медленно проехавшим мимо нас автобусом, в котором было совсем мало пассажиров. - У реки - картина.

Я резко обернулась - у реки стоял человек. Тот самый. Тот, что стоял здесь все те пять лет каждое утро и смотрел на противоположный берег, на текущий по реке сор и разводы нефти. Стоял ко мне спиной.

Обернулась опять - добрые, усталые глаза смотрят мне прямо в лицо, и видно, что человек этот не смеется надо мной, не хочет меня обидеть либо унизить, что это - именно тот человек, что простоял на этом месте вот уже пять лет каждое утро.

- Спасибо, - сказал он.

- За что?

- Мне захотелось увидеть себя глазами другого человека, - ответил он. - И позавчера я понял, чьими. И вот целый день и всю ночь писал...

- Но... почему спиной?.. - решилась и дальше не щадить его я. - Автопротрет со спины - это нелепо. Кому это нужно?

- Вам, - ответил он. - Позвольте, объясню? - спросил, протягивая руку.

Я согласно кивнула, и мы пошли, держась за руки, как маленькие дети, к стоящей в сквере, сразу же за дорогой, скамейке. Сели на нее.

- Люди забыли, для чего собственно существует искусство, - продолжил он без лишних слов и объяснений. - Люди искусства стали, как сейчас модно говорить, самовыражаться. Отсюда - всевозможные новые художественные и эстетические течения и всякого рода "-измы": кубизмы, абстракционизмы, дебилизмы. А искусство, на самом деле, нужно только для того, чтобы помочь его потребителю справиться с окружающими нас фобиями. Первый художник нарисовал на стене пещеры охоту на мамонта потому, что заранее боялся предстоящей битвы своей с этим клыкастым гигантом. Великий Леонардо писал портреты возлюбленных им женщин так, чтобы скрыть свой страх перед красотой, свойственный всякому трепещущему и пылкому сердцу. Художники эти давно умерли, а произведения их в течение многих поколений выполняют волю своих создателей: учат людей не бояться мамонтов и женщин. И в этом именно и состоит смысл существования произведения искусства.

Он замолчал, продолжая, по-видимому, свой монолог уже про себя, не нуждаясь в слушателе. Я же слушала его сердцем, а потому слова из его сомкнутых уст звучали у меня в ушах:

- Любое произведение искусства - картина ли, скульптура, книга или даже кинофильм при выходе в мир, то есть оказавшись увиденной либо прочтенной, услышанной кем-либо еще, кроме автора, обретает свою собственную жизнь, существует уже в сознании потребителя самостоятельно, практически всегда вовсе не так, как видел свое творение тот, кто его породил. Потому произведения художника - как дети: ими можно гордиться, но они, едва появившись на свет, тебе уже не принадлежат. Потому самые по-настоящему великие произведения искусства - это вовсе не те, в которые самодовольные толстосумы вкладывают миллионы, чтобы спустя десятилетия продать их за еще большую сумму, а те картины и книги, которые сами отказались от авторства своих творцов. Когда потребители спорят о том, кто же написал трагедии Шекспира: граф Эссекс или ученый чиновник Бэкон, кто написал портрет обнаженной возлюбленной Рафаэля, и не беззуба ли на самом деле таинственная Джиоконда, тогда и появляется истинный шедевр. А о чем он повествует, кому посвящен - Монне Лизе или проститутке из Флорентийских трущоб, - на самом деле уже и не важно. Ибо живет портрет, скульптура или книга рядом с нами на равных.

- Вы - по-настоящему умная женщина, - внезапно сказал он. - В вашем возрасте это - редкость. Девочки с рождения талантливее и прилежнее мужчин, но миром правят мужчины. И это правильно.

- Почему? - удивилась я, вспомнив, что я и впрямь была лучшей ученицей в классе, мне нравилось получать знания, но стала вот рабочей-станочницей на конвейере, а большинство парней из нашего класса вышли, что называется, в люди, стали дипломированными специалистами и даже начальниками.

- Потому что основной долг всякого живого существа - воспроизводить себе подобных существ и защищать их с помощью искусства от окружающих нас фобий, - ответил он. - Но люди в течение тысячелетий войн и взаимной нетерпимости сместили акценты - и главное в жизни их оказалось на задворках, а всякая по сути ерунда - деньги, власть, похоть - превратились в смысл жизни.

Услышав, что похоть он упомянул в качестве ерунды, я поняла, что мелькнувшее у меня подозрение беспочвенно, - этот человек не собирался соблазнять меня.

- Если женщины вкусят и распробуют вкус государственной власти, им станет некогда воспроизводить себя и воспитывать детей, - заявил он. - Человечество займется взаимоуничтожением, ибо на самом деле женщинам неведомо чувство сопереживания ближнему - тезис этот придумали мужчины для себя, чтобы сбить свою природную агрессивность, требующуюся для борьбы за обладание самкой. Мужчины и придумали понятие государства только для того, чтобы обезопасить себя от тирании женщин. Но теперь женщины стали управлять государствами - и цивилизации белых мужчин придет конец. То есть бледнолицее человечество сократится, подобно шагреневой коже, почти до нуля.

Я вспомнила, что почти так же говорил и мой муж, когда бывает пьян, потому решила вернуть доморощенного философа на землю:

- Поэтому вы перестали быть художником?

Он глянул на меня сбоку и как-то одновременно и сверху, и снизу.

- Я не бросил живописи, - ответил он. - Я просто предоставил ее самой себе. Я пишу грандиозные полотна у себя в голове, а потом переписываю и переписываю эти картины заново, оттачиваю в своем сознании. Я написал таким образом и свечу в руках суриковского стрельца перед казнью, и поленовский дворик, и луну в небе, как у Куинджи. Я стал мастером.

- Теоретиком, - не преминула я подъехидничать, как истинная городская стерва.

- Не совсем так, - вовсе не обиделся он. - Когда в голове моей картина готова по-настоящему - полностью и окончательно - я ее пишу красками. И никому не показываю.

- Почему?

- Я уже объяснял. Картины - как дети: выйдя на свет, они перестают быть собственностью родителя. Мои картины - только мои. Я не хочу, чтобы их видели и ценили те, кто считает испачканный коровьим хвостом и навозом холст произведением искусства равными "Положению во гроб" Моньтенья. Едва мои картины-дети столкнутся с глазами такого рода ценителей, они перестанут быть моими детьми.

- Они станут детьми чужих женщин? - вновь блеснула я остротой.

- Да, - как-то просто и по-обыденному согласился он. - Они заразятся женскими фобиями - и перестанут существовать в качестве произведений искусства, превратятся в товар.

Мне почему-то стало стыдно. Нет, не потому, что я - женщина, а потому, что вдруг поняла, что этот человек разговаривает со мной на равных, доверяет мне, повествует о самом для него сокровенном, а я, как глупая курица, не слышу его, кудахтаю над одним-единственным, вполне заурядным, но собственным, яйцом.

- Одни произведения искусства переживают своих создателей, другие - нет, - продолжил он. - Мы не знаем, каким был второй том "Мёртвых душ", но уверены, что это была гениальная книга. Большинство людей не прочитало даже первого тома этой поэмы Гоголя, который не был уничтожен и публиковался бесчисленное число раз, но они абсолютно уверены, что и первый том гениален. Отсюда вывод: произведение искусства существует само по себе, а величие ему присваивает молва множества индивидуумов, большая часть из которых - тупицы. То есть, на самом деле, чтобы создавать шедевр, надо писать его для какого-то одного, конкретного человека. Я написал эту картину для вас...

Я посмотрела по направлению его взгляда - и увидела его самого - со спины, смотрящим не то на медленно текущие стальные воды реки, не то на противоположный берег со старым, облупившимся замком.

Часы на замке показывали половину седьмого. Еще немного - и я могу опоздать на работу - и тогда, если вспомнить мой вчерашний прогул, меня уволят. Мимо нас медленно проплыл, покачиваясь с боку на бок, автобус.

 

 

Я быстро вскочила со скамейки, коротко бросила ему:

- Извините, - и помчалась к остановке.

- Прощайте... - услышала я спиной.

Двери за мной захлопнулись, я заплатила за проезд - и только после этого, пройдя сквозь весь салон в конец автобуса, посмотрела в окно, дабы увидеть художника еще раз. Но стекло оказалось грязным, едва пропускающим цвета молока свет на потертые сиденья - и только.

Тогда я села на свободное место, и задумалась о том, что же случилось со мной.

... Я не встретила на обычном месте незнакомого мне человека, не пошла на работу, проспала почти сутки дома, увидела этого человека и, поговорив с ним, даже не спросила имени его. По-видимому, ехать мне надо не на фабрику, а к психиатру.

Но тогда меня уже точно турнут с рабочего места. И надо будет лечиться, надо будет искать другое место, привыкать к другому коллективу, вполне возможно, что даже придется учиться новой профессии. И все это изменит окружающий меня мир, разрушит привычный образ жизни моей, создаст проблемы в семье.

Ради чего? Ради какой-то нелепой картины со стоящим спиной к зрителю нелепым человеком, изрекающим нелепые сентенции о том, что не касается меня и не волнует меня совсем.

Впрочем, я лгала сама себе. Ведь на самом деле все, что он говорил мне, было жутко интересно, а главное - понятно. Звучало со стороны это неожиданно и оригинально, но на самом деле я ведь не удивилась ничему из сказанного им, потому что в душе думала точно так же, как и он, осознавала мир, как и этот художник. Только он нашел правильные слова, а я - нет.

Я вдруг подумала, что на самом деле ни свою профессию, ни свою работу не люблю. Я и мужа, которого страстно любила в первые годы нашего знакомства и до рождения второго ребенка - дочери, не уверена, что люблю сейчас. Я к нему привыкла, мне с ним удобно и спокойно, я знаю, что он - опора мне, а я - ему. Но прежней страсти нет. Как не ощущаю я страсти и любви к этому художнику с набережной. То есть уходить от мужа к этому человеку я не собираюсь, и никогда на это не решусь. Да и дети наши любят отца. Нет ни смысла, ни повода их сиротить.

Но почему же я встревожилась так, увидев отсутствие человека с набережной на привычном месте?

Когда автобус подъехал к нашей фабрике, я выскочила из него и побежала через улицу к проходной. Часы над входом показывали без пятнадцати семь. То есть я как раз успевала и добежать до цеха, и переодеться в спецовку, и дойти до своего станка.

Навстречу мне шла директриса.

- Что это с тобой? - спросила она. - На тебе лица нет.

Директриса наша - человек известный на всю страну. Цельная, мощная натура, прямо кремень, а не женщина. Детей у нее нет, так всю свою энергию она отдает производству.

Она мешала мне пройти к проходной, а это значит, что я могла опоздать, то есть потерять работу. Потому в ответ я лишь буркнула приветствие и попыталась обойти ее. Но директриса властным движением остановила меня и, задев случайно пояс моего плаща, развязала его.

Плащ распахнулся - и глазам ее предстала я без платья, в ночнушке.

- Что это значит? - округлила она глаза.

И тогда, упав ей на грудь, я дала волю слезам, рассказывая, какая я дура и как меня сбил с толку какой-то нелепый уличный художник, что теперь я безнадежно опоздала на работу и меня обязательно уволят, и что мне поделом, ибо дура я, дура, раз решила сменить спокойную и размеренную жизнь с мужем и детьми на прозябание с детьми без работы где-нибудь в мансарде под крышей, где вечно пьяный художник будет малевать свои дурацкие картины, которые никто не захочет приобрести. И вообще, работы у меня теперь нет, и не будет уже никогда.

- Почему нет? - спросила директриса. - Ты сегодня пришла на работу дважды: с утра и вечером. Я тебя не могу уволить, даже если бы и захотела сделать это. Садись-ка...

Я оглянулась - рядом с нами стояла директорская машина с удивленно смотрящим на нас шофером. Я села. Она спросила адрес - я ответила. И мы поехали ко мне домой.

- Твой художник прав, - сказала мне директриса, когда я ей вторично уже более спокойно и подробно рассказала о том, что случилось со мной в это утро и этот вечер, не преминув при этом раз пять извиниться за то, что я подумала, что сейчас не завтрашних семь утра, а семь часов вечера. - Женщина не должна искушаться властью. Женщина предназначена для того, чтобы рождать и защищать свое потомство, а власть существует для того, чтобы людей принуждать делать то, что они делать не хотят, то есть убивать тела людей и калечить их души. Но мы живем в мире, где всем на истину и смысл жизни наплевать - и поэтому ты больше думаешь о незнакомом тебе человеке на набережной, чем о собственных детях и о том, счастливы ли они с тобой.

- Но ведь он создал картину, гениальную картину, других таких нет, - возразила я.

- Ну, и что? - услышала в ответ. - Художников на свет много, у нас на фабрике по штату два положено, работает один, картин у него - мастерская до потолка завалена. И никто на них не смотрит, никому они не нужны, - усмехнулась каким-то своим мыслям, и продолжила. - А твоего художника, может, и не было никогда. И картины той не было. Посмотри на себя - ты ж не в себе. Под плащом нет ничего, сапоги на босу ногу. Устала ты. Бери отпуск - и поезжай отдохнуть. С путевкой поможем.

Я подумала про директрису:

- Хорошая тётка, - а вслух сказала:

- Давайте остановимся вон там, - и показала на скамейку, где мы сидели этим утром вместе с художником.

Директриса согласилась - и шофер остановил машину там, где я указала.

Знакомой фигуры у парапета набережной не было видно. Свет от фонарей, выстроившихся вдоль сквера, не достигал того места, где всегда стоял художник, а дома и замок на противоположном берегу были почему-то темными, не светилось ни одно из тамошних окон.

- Он может быть там, - сказала я. - Его сейчас просто не видно.

- Так иди, да посмотри, - предложила директриса.

Но я не вышла из машины и не перешла улицу и не дошла до парапета набережной. Не потому, что мне было страшно темноты, а потому, что испугалась ошибиться: вдруг и вправду его там нет? Ведь не зря же он сказал мне не "До свидания", а "Прощайте" этим утром. Или он все-таки сейчас там... тогда он обидится на меня за то, что я приехала со свидетелями. Ведь беседовал он со мной один-на-один, доверил мне самое для него важное. Это я, дура, не разобравшись, утро это или вечер, дала деру от него, как от сумасшедшего. И я сказала:

- Ладно, завтра увижу.

Вышла из машины, попрощалась с директрисой и шофёром, и пошла в сторону арки с проходным двором.

Дома появлению моему никто не удивился. Муж успел приготовить ужин - и я, получается, успела прямо к столу. Быстро переоделась в домашний халат, поела вместе со всеми, вымыла посуду, поиграла с детьми, усадила их за телевизор - показывали сказку перед сном, - а потом, выйдя вслед за мужем на балкон, глядя на огонек его сигареты, сообщила ему, что встретила директрису - и та дала мне отпуск, обещает помочь с путевкой на курорт. На двоих.

- Не, - ответил он. - Одна поезжай. А я с детьми останусь. Да и на работе у нас сейчас запарка.

И стал рассказывать о своем музее, где опять какая-то комиссия обнаружила какие-то неполадки с хранением какой-то древней рухляди, сыпля именами давно умерших и никогда мною не любимых великих людей, вещи которых пылились в музейных запасниках и понемногу растаскивались его сослуживцами. Я перебила мужа, в конце концов:

- Ты знаешь в нашем городе художников?

Оказывается, он и их всех знал наперечет, сообщил мне массу бесполезных для меня сведений, пока вдруг не запнулся и не заключил:

- Говорят, жил здесь даже какой-то гений. Он и сейчас живет, только не пишет картин. Совсем. Работает автослесарем при каком-то гараже. И картины все изъял из всех музеев и коллекций. Словно был человек - и нет человека.

- Почему? - спросила я, едва сдерживая волнение.

- Не знаю, - ответил он. - Никто не знает. Он с тех пор ни о чем, кроме как о машинах, и не говорит. А теперь уж совсем, наверное, стариком стал. А старый художник - это уже не художник, - заявил муж тем своим авторитетным голосом, с каким иногда читал лекции студентам нашего университета. - В старости изменяется цветоощущение глаз - и художники начинают писать более ярко, чем раньше, чрезмерно увлекаются декоративностью и деталировкой...

Я выслушала его лекцию о старых художниках, глядя в черноту перед набережной, и, когда он решил, что все доходчиво и понятно мне объяснил, мне вдруг показалось, что я заметила мужскую фигуру у парапета. И сразу успокоилась.

- Завтра, - решила я. - Завтра поговорим.

- Завтра, так завтра, - согласился муж, приняв сказанное мною вслух на свой счет. - Только я что-то не помню, чтобы ты интересовалась живописью.

- Теперь заинтересовалась, - ответила я.

Он в ответ как-то странно хмыкнул, и отправился в дом. А я осталась на балконе, и долго смотрела во тьму, ожидая, что свет на столбах в сквере и на том берегу включится - и я увижу художника, который считает, что произведения искусства создаются вовсе не для миллионов людей, а всего лишь для одного-двух человек.

Но свет на улице так и не включили. Уже перед сном, в постели, я спросила мужа, отчего темно на набережной. И он сообщил мне, что завтра будет демонстрация. Люди пройдут вдоль по нашего сквера по улице и по набережной, дойдут до Главной площади, и там проведут митинг. Поэтому власти опасаются, что демонстранты ночью заранее соберут по завтрашнему маршруту следования камни и прочий мусор, по дороге захватят его с собой, а потом на площади начнут швырять в представителей власти и правопорядка.

- Они всегда так делают, - заявил он. - Ты что, раньше не замечала?

- Нет, не замечала, - ответила я. - Спокойной ночи, - и, как ни странно, хоть и проспала почти весь день, сразу же уснула. И спала крепко, без снов.

А проснулась рано. Не в половину пятого, как всегда, а на семь минут раньше. И, накинув халат на плечи, сунув ноги в шлепанцы, тихой мышкой, чтобы не разбудить домочадцев, прошмыгнула из спальни сначала в зал, потом на балкон.

В тусклом свете нарождающегося утра - еще без солнца и с тускнеющими звездами в небе - я разглядела его возле парапета во все той же своей обычной позе: слегка оболокотившись на него и чуть наклонясь, стоял мужчина средних лет в старомодной фуражке, пиджаке. Стоял там вот уже пять лет, стоял, словно ожидая меня, будто знал, что я через полчаса выйду из дома, и уж на этот раз наверняка заговорю с ним, извинюсь, объяснюсь.

И мне было, что ему сказать! Потому что сегодня ночью я крепко спала, но что-то внутри меня произошло - и я не просто проснулась, а словно проснулась душой. Я вдруг поняла, что не так жила все эти пять дет, и не так живу сегодня, что мир многогранен и прекрасен вовсе не потому, что все мы с мужчинами одинаковы и имеем равные права друг перед другом, а как раз наоборот - потому, что все мы разные и смотрим на мир каждый сам по себе. Мне вдруг стало жалко моей директрисы не потому, что у нее нет детей, а потому, что живет она, как мужчина, - заботами фабрики, рынком, сбытом, поставщиками. Мне стала противна я сама, потратившая треть жизни на то, чтобы стоять ежедневно по восемь часов за станком и заниматься делом, от которого воротит мою душу. Мне захотелось быть единственной и неповторимой, по-настоящему быть нужной людям.

- Произведения искусства живут и умирают. Как все в этом мире, - слышала я внутри себя его голос. - Дольше всех живут пирамиды, склепы и мавзолеи. Но и их разъедает время. Затем идут книги: папирусы, глиняные таблички, Гомер, Овидий пережили народы, на языках которых они творили. А вот древнегреческие и древнеримские картины до нас не дошли. Даже самые великие, самые лучшие. Потому что книги читают, оставаясь с ними один-на-один, а живопись оценивает толпа - бездушная и беспощадная.

Вернувшись с балкона, я наскоро умылась, оделась и, привычно ступая на цыпочках, чтобы не разбудить мужа и детей, поспешила из квартиры вон.

- Гитлер приказал сжечь книги - и тиражи именно этих книг выросли по всему миру, сделав имена авторов бессмертными, - не унимался его голос в моей голове. - За полтораста лет до этого Екатерина Вторая велела уничтожить весь тираж книги Радищева, спаслись лишь четыре экземпляра - и уже в 20 веке "Путешествие из Петербурга в Москву" имела совокупный тираж в десятки миллионов экземпляров - то есть столько людей оказались собеседниками автора. Мимо "Сикстинской мадонны" Рафаэля в Дрездене проходят за год от силы сто тысяч человек - и лишь максимум третья часть из них по-настоящему ее видит. Если бы в сорок пятом году советские солдаты не спасли ее - не увидел бы эту картину никто. Потому что книги тиражировать можно, а живопись можно лишь копировать, а копии в сознании тех, кто видит в произведениях искусства кубышку для накопления дивидендов, не стоят ничего.

Я не хотела разрушать семью, не хотела заиметь любовника - все эти понятия и категории были в иной жизни, существовавшей до вчерашнего дня и прошедшей ночи. Я чувствовала себя совершенно другой, отличной от той, какой была всю сознательную жизнь, но вновь стала той, какой была, как мне помнится, лет до трех. Тогда - в раннем детстве - я была мудрее всех взрослых, я легко понимала их, потому что они на самом деле не думали, а поступали, словно по заведенному для них кем-то чужим, посторонним, графику. Взрослые дяди играли со мной не потому, что им нравилась игра, а потому, что они хотели понравиться маме, тети безудержно и фальшиво хохотали над плоскими шутками дядей, строили им глазки, а, оставшись одни, говорили друг другу:

- Этот - урод, а у того прыщик не выдавлен, у третьего нос кривой, четвертый неуклюж, пятый и вовсе пьяница.

Все взрослые были всегда дураками и лгунами, но так часто обвиняли друг друга в глупости и ловили друг друга на лжи, что, в конце концов, уверовали в собственный ум и порядочность. При этом они даже не догадывались, что на самом деле все они и каждый сам по себе расходуют зря и бессмысленно свои единственные и бесценные жизни. Они делали карьеры, деньги, добивались каких-то льгот и наград, ссорились, мирились, мстили друг другу и совершали преступления только для того, чтобы оправдать бессмысленность самого того существования, на которое обрекли сами себя тем образом жизни, который нарушал гармонию Вселенной - ту самую гармонию, что ощущала я с момента рождения, но под воздействием взрослых от которой отходила все дальше и дальше, пока лет после трех-трех с половиной совсем не отошла, пока не забыла, что на самом деле солнце и земля - живые, а червяки на асфальте страдают и мучаются, что животные думают совсем, как мы, только взрослые забывают об этом и убивают их, что любить - это значит при виде любимого человека расцветать в бессмысленной, но доброй улыбке, что плачут не от боли, а от обиды и несправедливости.

- Леонардо писал портрет Джиоконды для самой Джиоконды, - слышала я голос его. - Тропинин писал свой автопротрет для себя. И женские портреты Венецианова создавались крепостным художником только для того, чтобы мимолетная красота их осталась в глазах его. Ибо портрет и автопортрет - это высшее произведение искусства, как автобиографический роман или семейная сага. Аристотель был не прав, называя высочайшим из искусств скульптуру. "Анна Каренина" Толстого значительно выше Венеры Милосской по общечеловеческой системе ценностей. Ибо на самом деле не красота спасет мир, а любовь. Любовь - это тайна, которую не в силах постичь даже писатели и художники...

Я бежала через двор, а потом через сквер к набережной, и вспоминала, как долго и безуспешно пыталась объяснить взрослым их заблуждения и помочь им понять то, что понятно без слов: мама моя - самая красивая, а папа - самый сильный, брат мой - самый добрый. Но потом, помнила я, как-то вдруг всё разом сломалось: мне стали безразличны взрослые, я приняла условия ИХ игры, и не стала возражать, когда картинку, в которой я нарисовала мой собственный мир и подарила ей - самому моему любимому человеку, - а мама показала рисунок своей подруге и со смехом сказала:

- Ты что-нибудь понимаешь в этом? И куда я теперь это дену?

Я поняла, что стала взрослой именно тогда, в три с половиной года, когда исповедь мою в виде рисунка небрежно бросили на кресло, что за годы семейной жизни я слишком привыкла к своей и его любви, потому не ценю в полной мере ее - и в тот же миг выскочила на дорогу прямо под носом завизжавшего тормозами автобуса. Но не обратила внимания на доносящую их кабины шофера брань, пересекла улицу, тротуар, и остановилась рядом с художником.

- Вы знаете, - сказала, едва отдышавшись, - а мой муж вас знает. Точнее, он слышал о вас. Он говорит, что люди считают вас гением.

Художник ничего не ответил - и я почувствовала за это благодарность к нему. Этот человек понимал, когда надо говорить, а когда слушать - редкий по нашим временам дар.

- Я, кажется, поняла, почему вы перестали выставлять свои картины на публику и занялись ремонтом механических чудовищ, - продолжила я уже свою исповедь. - Я точно также в три с половиной года перестала рисовать, а в пятом классе отказалась петь в хоре. Я пошла после школы на фабрику, потому что там работа примитивная, механическая: двигаешься, ак автомат, а голова остается свободной - и я думаю, думаю, думаю о своем, о главном. Словно сплю. И не мешают даже шум станков и ругань мастеров. А потом звонит звонок, смена кончается - и я словно просыпаюсь. И ничего не помню - о чем думала, что поняла. Как после сна. Потому что не всегда после сна чувствуешь себя отдохнувшим, иногда встаешь такой усталой, словно целую смену простояла у станка. Вот так я работаю. А потом иду домой, и работаю там: мотаюсь по магазинам за покупками, готовлю, стираю, сушу, глажу, обихаживаю детей и мужа, смотрю по телевизору глупые фильмы, которые мне нравятся, на самом деле, только потому, что я чувствую себя умнее их героев, режиссера и актеров. А живу я на самом деле только полтора часа в день - когда рано поутру выхожу из дома, вижу вас, а потом иду на фабрику. В эти часы я представлена сама себе, и ни от кого не завишу. В эти полтора часа я - это я, а вы - это вы. И тех нескольких мгновений каждый рабочий день, когда я видела вас, мне было довольно для того, чтобы выстоять восемь часов за примитивным, дурацким станком, делать примитивную, дурацкую работу - и спать при этом, не видя снов, но думать о своем, зная, что жизнь моя стала взрослой, зацикленной по кругу, с днями, похожими один на другой, что в этом беличьем колесе прав и обязанностей моих нет и маленькой щелочки, чтобы вырваться наружу, ощутить вкус солнца на губах, рассмеяться просто так, без всякого повода, просто от счастья. И вдруг сегодня ночью я поняла: это щелочка есть. Даже не щелочка - дверь, огромные ворота. Это - вы...

Я стояла, глядя в мутные воды реки с плывущим по нему мусором, и ждала ответа.

Он молчал. И это было неправильно. ОН должен был ответить.

Я медленно повернула голову в его сторону - и увидела вертикальный, шириной в три моих пальца бок подрамника. Я исповедовалась не человеку, а картине.

Стало так обидно и унизительно, как никогда в жизни. Даже когда мама ставила меня в угол за чужую вину, я не чувствовала себя такой оскорбленной. С размаху ударила по грани картины рукой - и та повалилась на бок.

- Так и надо!.. Так и надо... - прошептала я сквозь стиснутые зубы, обращаясь сама к себе. - Не будешь в следующий раз распахивать душу, - и пошла от парапета прочь, говоря вслух:

- Дура ты, дура набитая.

Мыслей не было, в голове была лишь пустота, голос художника пропал. Машин и автобусов на дороге не было - в дни демонстраций с шести часов утра до четырх часов дня их никогда не пропускали на нашу улицу. Справа откуда-то издалека доносился приближающийся ропот толпы. Я подумала о том, что дети вчера просили разбудить их и вывести на балкон, чтобы оттуда они могли полюбоваться демонстрацией, что я обещала сделать это, а теперь могу опоздать - и ускорила шаг.

 

***

 

Толпы демонстрантов поредели, а дети все еще не хотели уходить балкона. Им казалось, что будут еще люди с барабанами, с музыкальными инструментами, с шарами, флагами,, с транспарантами, с бутылками вина и водки в карманах и под мышками, будут они гудеть, греметь, кричать, щедро одарять смотрящих на них улыбками, и то и дело петь песни, начала которых знают все, но с каждой строчкой знатоков слов становится все меньше, пока песня вдруг не переходит в невнятный однотонный гул голосов с отдельными выкриками отдельных слов, все равно произносимых весело и с нажимом.

Я сама ни в каких демонстрациях не участвую. Мне нечего демонстрировать, да и нечего. Да и с кем спорить мне? С нашей директрисой, у которой нет детей, нет личной жизни, а есть лишь работа, да с утра до вечера заведенный в едином ритме, как будто это шутовской танец, день? А начальников выше нее я не знаю, не знают и они меня. О чем бы ни кричала я, оказавшись вдруг на демонстрации, начальники меня все равно не услышат. Нанятые ими людишки перед выборами всегда стучатся в мою дверь и протягивают бумажки с просьбой избирать именно их кандидатов. Я эти бумажки беру, но не читаю, а выбрасываю в мусорное ведро, и никогда не голосую. Потому что они обманут. Все. Как обманывали они всегда и всех. Потому что доверять я могу только одному взрослому человеку - моему мужу. Потому что он любит меня, потому что я на самом деле люблю именно его, а не выдуманного мною художника. И лишь за мужа я могу голосовать. Но кто позволит мне голосовать за честного человека? И где?

Остатки толпы демонстрантов дольше всего задержались у парапета набережной, но и они, в конце концов, передели, а потом люди и вовсе разошлись. Осталось лишь несколько человек: два ожесточенно спорящих и отчаянно жестикулирующих, стоящих к нам боком мужчины в одинаковых серых плащах и шляпах, парочка юных влюблённых, озирающихся в поисках свободной скамейки и один крепкотелый, широкоплечий мужчина в гражданском, стоящий, чуть отступив от парапета, расставив ноги в стороны и заложив руки за спину - типичный полицейский или гестаповец из старых фильмов.

Остатки изодранного в клочья, растерзанного и растоптанного портрета вместе с обломками подрамника валялись на асфальте тротуара вдоль всего пути весело галдящей и неуклонно удаляющейся с места трагедии демонстрации...

... останки произведения искусства, порожденного гением лично для меня...

Мытищи, январь 1974 год.

Рисунки Н. Рауповой (г. Тараз, Казахстан)


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
285275  2008-12-30 17:44:44
Валерий Куклин
- С наступающим Новым годом всех сразу! А рассказ сей - мой новогодний подарок всем, кто пишет: книги, картины, ваяет скульптуры, или просто читает и имеет свое мнение. Будто все здоровы и счастливы!

Валерий Куклин

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100