TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Мир собирается объявить бесполётную зону в нашей Vselennoy! | Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?


Проголосуйте
за это произведение

[ ENGLISH ] [AUTO] [KOI-8R] [WINDOWS] [DOS] [ISO-8859]


Русский переплет

Михаил Тарковский

Ветер

(повествование в рассказах)



ПЕТРОВИЧ.


Семь кубов кедрового полубруса, новую лодку "Крым", два мотора, бензопилу с насадками и электрорубанок - все продал Петрович, в дым разругавшись с бабой и решив навсегда уехать из Бахты домой на родину под Макарьев. Неделю перед отъездом он пил и поил всю деревню.

В Красноярске, ожидая самолета, он прогуливался по жаре, вытирая пот со лба рукавом старого коричневого пиджака, качая головой и прикладываясь к бутылке подкисшего пива - рослый, худощавый, с незагорелым нутром морщинок на прямом красивом лице.

Не только в бабе заключалось дело. То ли возраст - Петровичу было под пятьдесят, то ли еще что-то, но последнее время он все чаще чувствовал разлад с жизнью. В Бахту Петрович пришел с экспедицией, где считался лучшим трактористом и механиком. Уволившись и оставшись в поселке, он первое время продолжал работать трактористом, потом женился, построил дом, завел скотину. После долгих лет жизни в балках и езды по профилям на серой "сотке" Петрович наконец расслабился, с трактора перебрался в школьную кочегарку, поставил там наждак, натащил инструментов. В кочегарке было тепло и спокойно, можно было что-нибудь делать для дома. Заходили мужики, кто поточить цепь, кто запаять канистру, кто похмелиться - за печкой доходила фляга браги. Что говорить - сильно было в Петровиче мужицкое общественное начало, из-за которого он и с первой женой развелся. В кочегарке все время кто-нибудь сидел, к вечеру собиралась компания. Опрятность и основательность Петровича, его осанка, открытый лоб - все это не могло не внушать уважения. Еще очень развито было в нем чувство деревенской справедливости. Как-то раз один пьяный дурень уехал без спросу на петровичевой лодке в Ворогово, доставил Петровичу кучу неприятностей, вернулся через неделю, со страху перед расплатой проехал Бахту и остановился в версте ниже на Ляминой корге, где его и застукали продолжавшим веселье с двумя самыми запойными остяками. Повис вопрос, что с ним делать. Петрович сказал:"Соберем сход - пусть просит прощения и ставит нам ящик". И хоть было ясно, что ни схода, ни ящика не будет - все это звучало сильно и напоминало о временах, когда такое было возможным.

В экспедиции Петровича тоже уважали. Держался он особняком, ни с кем особенно не братался и умел отличаться от бичей, не обижая их. На гулянках он никогда не бузил и не ныл, а если чувствовал, что готов, просто шел спать. Славное было времечко: свеже замерзшая болотина, друг Колян-Никарагуа на тягаче с наддувом, головная сотка на широких полуболотных гусеницах, и лихой Петрович в вечно мокрой от снега кабине, в распахнутой фуфайке и шахтерских гидроунтах из толстой пористой резины.

Петрович все больше времени проводил в кочегарке с друзьями. Баба-трудяга, с которой общих детей у них не было, ворчала, замученная хозяйством. Добавляли ей забот и подрастающие дочери от прежнего мужа. Престиж Петровича в ее глазах падал. Она хорошо помнила, каким он был молодцом, когда только что приехал.

Иногда, чаще по делу, в кочегарку заходили охотники. Равнодушный к охоте Петрович их уважал, они нравились ему своей вечной озабоченностью, вниманием друг к другу. Он даже тянулся к ним, но всегда чувствовал, что это возможно до какого-то предела, что у них есть что-то слишком свое. К тому же Петровичу казалось, будто они в глубине души не прощали ему его экспедишного прошлого, и любые их жалобы на экспедицию, гробящую тайгу, он воспринимал на свой счет. Охотники все время рассказывали что-нибудь новое, приезжая со своих участков, и Петрович, давно израсходовавший запас историй из прошлой жизни, молчал и кивал, вступая в разговор лишь когда надо было объяснить, на каком профиле стоит балок или где лежат брошенные бочки с горючим. Разговоры с охотниками выбивали его из колеи. Главным козырем Петровича всегда была работа, последнее же время стало так выходить, что он сам все меньше работает, а все больше пьет и рассуждает. Единственное, чем он занимался исправно была рыбалка, и то потому что рыба менялась у пароходских на водку. Баба все больше ворчала. Петрович несколько раз уходил из дому, жил в бане у Павлика, своего друга. Павликова жена, добрейший человек, терпела, но тоже до поры, Петрович переживал, гулеванил по этому поводу еще сильней, а на все увещевания отвечал прибауткой, в приличном виде звучавшей, как "Рожденный пить любить не может". Была в этом своя правда - не ладилась у Петровича семейная жизнь.

То, что где-то там далеко, была родина Петровича, и грело его, и наоборот мешало, раздваивало. Может ему давно надо быть там, с братом, которого так давно не видел, с дочерью? Брат, как положено в таких случаях, намекал в письме, что в Рязановке нужны трактористы. Петрович только раз обмолвился об этом, а на следующий день уже пришел Васька-Поршень и, с неловкой улыбкой потоптавшись в дверях, сказал:

- Петрович, эта... Продай лодку.

Петровичу показалось, будто его хоронят заживо. "Да и хрен на вас," - решил он и объявил, что уезжает. На совет Павлика не одуматься отвечал:" Павлик, не надо. Сказал - как отрезал". Тут и понеслось все. И хотя Петрович, уезжая из Бахты, в глубине души понимал, что лучшей жизни у него уже не будет, он мужественно терпел последствия своего решения, веря, что нигде не пропадет, потому что есть в жизни у него самое главное: он мужик, - человек, который все умеет и ничего не боится.

Он прилетел в Москву, прямо из аэропорта приехал в Бирюлево-товарное к сестре, пожил у нее два дня, купил плацкартный билет, дал брату телеграмму и вечером сел в поезд. Рядом с ним немедленно оказался паренек с бутылочкой. Звали его Серегой. У Сереги было круглое красное лицо и шрам на щеке. Он ехал к матери в Брантовку, а сам работал шофером в Москве. Петрович спросил его, почему он уехал в город, тот не мог ответить ничего вразумительного, улыбался и плел историю про приятеля из общежития, которую Петрович не слушал. Все молодые парни из серегиной деревни разъехалиь, зато понаехали модлаване, которые за них валили лес и вагонами отправляли в Молдавию. Петрович много повидал, но это в голове его не укладывалось. Парень все нагружался, ходил курить, нес околесицу, обнимал Петровича со словами:"Трович,мы с тобой одной крови", и была в нем какая-то порча и истерика. В вагоне ехала жуткого вида девка, черная, в черной майке и почти без юбки, с огромными, как выразился Серега "дойками", висящими на разном уровне, и в наушниках с кассеткой на поясе. Всякий раз, когда она проходила, Серега впивался в нее мутным взглядом и ухмылялся. Потом, когда она скрылась в уборной, начал рваться к ней, а получив отпор, вышел в тамбур, где курил Петрович, и со всего размаху звезданул кулаком по стеклу двери. Стекло не разбилось. Петрович, которому все это порядком надоело, тряхнул Серегу так что у того лязгнули зубы и отправил спать. А сам открыл дверь и сел около нее на корточки. Мимо неслась ночь. Пахло влагой и покосом. С неистовой силой стрекотали кузнечики, казалось поезд мчится по сплошному стрекочущему тоннелю. Петрович выкурил две сигареты, успокоился и ушел спать.

Свободных тракторов в Рязановке не оказалось, была рухлядь, которую Петровичу предложили отремонтировать к весне. Петрович на всякий случай согласился, а пока стал помогать брату и присматриваться. Он помог перекрыть баню, где и поселился, сложил соседу печку, прослыл в округе печником, все шло хорошо, правда невестка, Людмила, смотрела на него косо, хоть Петрович и пил в меру. За осень и часть зимы он отремонтировал трактор, между делом съездил на могилу к матери и навестил дочь в Костроме, живущую с бывшей женой и отчимом, подарил ей новый телевизор. Вернулся к брату, перебрался в дом - в бане стало холодновато. Начались сцены с Людой. Случайно он услышал, как она жаловалась соседке на жизнь, и так, мол, трудно, а тут еще бичара этот. Такого Петрович не мог вынести, потому что кем-кем, а бичарой он никогда не был. Досадно было и то, что слову этому он сам ее и научил на свою голову. Люда нудила:" Спаиваешь мне Алексея". Брату было неловко, Петровичу вовсе тошно. Чувствуя, что разлад с жизнью продолжается, он поехал к сестре в Москву, обещав директору вернуться к посевной. Сестра определила его по знакомству достраивать чью-то дачу. Строители были научными работниками, стройка служила им приработком. Один из них, тощий, Сева, видимо, поздно ложился и вечно хотел спать. На работу он опаздывал, полдня бродил, как снулый налим, курил и правил инструмент на бруске. Другой, толстый, Костя, постоянно хотел есть. Поработав некоторое время, он спохватывался:"- Так. Ну что? Я пошел обед готовить". Обычно это случалось, как раз когда Сева начинал приходить в чувство. После еды Костя следил чтобы была вымыта посуда, и по пять раз намекал сладко курящему Севе:"-А мы с Петровичем свои тарелки помыли". Давно сам помыл бы, разговору-то об одной чашке - недоумевал Петрович и дальше мыл за всех. И хотя в общем это были сносные ребята, он все чаще повторял про себя:" Эх, Пашки со мной нет".

Петрович тогда только что приехал на экспедиционном катере из Верхнеимбатска и сидел на угоре на лавочке. Неподалеку молодой мужик громким густым голосом рассказывал двум приятелям о концерте в клубе. Упоминались баян, рубаха с петухами, и песня "Усидишь ли дома в восемнадцать лет", вместо которой были спеты куплеты про какого-то деда Трофима. Приятели хохотали. Он закончил рассказ словами:"Вот такая рубрика вышла" и проходя мимо Петровича, сказал: "А ты что сидишь? Пойдем с нами обедать". У Павлика были голубые глаза навыкате, темные длинные брови, кольцо волос на затылке. После бани он походил на селезня в весеннем пере. В детстве ему на лицо наступил конь и на всю жизнь сплющил нос, поэтому звали его Пашкой-Саксоном. Утка, как известно, бывает разная: острохвост, черныш, иванок, дресвянник, а есть саксон или широконоска.

Павлик обладал исключительным даром гостеприимства. Приглашал он к себе так убедительно и так выкатывал глаза, что отказываться не приходилось. "Мужики, пойдем ко мне. Кто? Ирина? О-о-о... Сядь - "неудобно", че попало собират. Старуха у меня золото" или "Завтра у Ирины день рожденья. О-о-о, что ты, парень - настоящие сибирские шаньги. Петрович, я крупно обижусь..." Павлик был душой деревни, не любить его было нельзя. Летом он ездил на голубой "Оби", зимой на желтом "буране" с фароискателем и нарисованным на капоте волком из мультфильма. Работал он бакенщиком.

Павлик посадил Петровича на теплоход и Петрович хорошо помнил эту последнюю ночь, проведенную с Ириной и Павликом. Дети спали. Маленькая лампочка от батареи "бакен" освещала беленые стены. Павлик с Ириной тихие сидели на лавке, на табуретке стояла гармошка.

- Ирина, достань-ка нам что-нибудь.

Ирина достала из буфета бутылку водки, три стопки, слазила за рыбой. Павлик налил, сказал:

-Так-так... Попрешь, значит. Ладно - давай. Чтоб все, как говорится...

Посидели, Павлик взял гармошку, спел "Надену валенки, снежком побелены", еще что-то. Выпили, добавили, потом Павлик, подсел к Петровичу, обнял его и сказал:

-Не могу, Петрович - привык я к тебе.

К весне Петрович, как обещал, вернулся в Рязановку. Людмила с ним почти не разговаривала. Он отработал посевную, получив за нее шестдесят семь рублей пятьдесят копеек. Ровно столько стоит долететь от Москвы до Красноярска. Остальное Петрович занял в Бирюлеве у сестры.

Теплоход мягко шел по Енисею. Ночь была светлой, палубы влажными и пустыми. Впереди на носу неподвижно стоял Петрович в трепещущем от ветра пиджаке. Волнистый силуэт берега, свежий ночной воздух, чисто протертое стекло неба с бархоткой облака на пылающем севере - все, казалось, перевлавлялось в этот упругий ветер, пахнущий молодой талиновой листвой и цветущей черемухой. Петрович стоял на носу, прямой, худощавый, и глядел на приближающуюся Бахту. Ветер трепал волосы на лысеющей голове. "Хрен с ними, с северными, - думал Петрович, - а к бабе не вернусь, поживу у Павлика, потом дом срублю". Петрович вздрогнул от гудка. Теплоход делал оборот напротив спящей деревни. Вокруг него сужала круги голубая "Обь" с разбитым стеклом. Петрович подал сумку с пивом, потом сошел сам. Когда вытащили лодку на берег, он глубоко вздохнул, покачал головой и, доставая бутылку, сказал:

- Ну погулял... На, Паша, открой.

 

ВАСЬКА.

Первое, что услышал Васька, просыпаясь, был шелест дождя по крыше избушки. "Значит за глухарями не поедем", - подумал он, чувствуя, как отпадает всякая охота подыматься.

Было поздно. Николай давно вставший и попивший чаю, сидел на нарах, сопя и куря папиросу, и прикручивал цепочки к капканам.

-...Сорок пять... Ну и как спали, Василий Матвеевич? - проговорил он, швырнув в кучу последний капкан.

"Мог бы разбудить, если так недоволен", - подумал Васька и, кивнув на покрытое каплями окно, спросил неизвестно зачем:

- Давно сыпет?

- Ешь давай,- ответил Николай - да поедем сеть смотреть.

Снег, так радовавший Ваську, наполовину стаял и оставался только в складках мха. У безжизненного кострища мокро блестела банка. Вода стояла в собачьем тазу, висела мелкими шариками в кедровых иголках. На открывшуюся дверь вяло шевельнулся серый хвост под навесом.

Чуть забелело в низких тучах, от ожившего ветра полилось с деревьев крупными каплями, закричала с елки кедровка. Но когда Николай с Васькой спускались к Бахте по скользким чугунным камням, снова потемнело и засипел по воде было притихший дождик. Николай отвязал от кустов веревку и лодка, грохоча, сползла в воду, оставив на камнях белые блестки.

- Заводи иди, - поеживаясь, буркнул Николай; чувствовалось, что ему неохота ни шевелиться, ни к чему-либо прикасаться. В сеть попали три большие щуки и таймень. Николай застрелил его из тозовки. Когда ехали назад, дождь усилился и Ваську, сидевшего за мотором, больно било по глазам.

Обсушившись, Васька решил пройтись по дороге, которую ему отвел Николай в этом месте. Но едва он поднялся в хребет, пробрел по редкому кедрачу с пяток капканов и вышел, шурша снегом, к болотцу с красным мхом, всыпал такой дождь, что ему ничего не оставалось, как вернуться обратно.

- Ну и охота мокнуть было? - усмехнулся Николай, все вопросы начинавший с "ну и". Васька поел жареного тайменя с картошкой, попил чаю и, смастерив на чурке станочек из толстой проволоки, принялся вертеть цепочки для капканов. Николай, всегда делавший то же самое плоскогубцами, посмеивался: мол, давай-давай, мастер, посмотрим, что из твоего мастерства через месяц выйдет.

Быстро стемнело. Николай заправил лампы, долго протирал стекла газетой, подрезал ржавыми ножницами фитили. Разгорелось пламя и сразу сжалось, почернев, синее окно. Николай прикурил от лампы, улеглся и, не глядя, достал с полки журнал.

Васька в калошах на босу ногу вышел на улицу, помешал остывающий на лабазке собачий корм, вернулся, лег на нары - и затосковал. Дождь убил в нем всю прежнюю бодрость - бодрость от новых забот, от легкого морозца, стоявшего целую неделю, пока они развозили продукты по избушкам. Он чувствовал себя совершенно размокшим и бессильным. Все его удручало. От шуточек Николая становилось неловко, он не знал, как на них отвечать: обижаться не хотелось, а остроумно огрызаться он не решался, да и не умел. Все меньше нравился и сам Николай, который, казалось, без конца напоминал, что он здесь хозяин и что у него со всем вокруг, начиная от ведра в избушке и кончая порогами Бахты, свои старые отношения. Ваське казалось, что даже вещи напарника смотрят на него с превосходством, особенно полка, туго и аккуратно набитая пачками пулек, махорки, папирос. Казалось, что, если Николай сажает его за свой мотор, то непременно для того, чтобы Васька видел, как хорошо тот у него работает. Что Николай все время ищет повода придраться, что если нарезать хлеб толсто, он скажет "оковалков напахал", а тонко - "ково настриг - окошко видать", и поэтому старался резать как бы средне и вообще избегал что-либо делать первым.

Васька уже не мог остановиться. Раздражало лицо Николая, сухое, с русой бородкой, с выпуклыми желтоватыми глазами, которые, когда тот жевал, прикрывались крупными веками в веснушках и одно из них двигалось вверх-вниз втакт челюстям. Все больше не нравились его избушки, маленькие и низкие. Васька пощупал шишку на лбу, поглядел на балку и представил, что сказал бы отец по этому поводу, наверное что-нибудь вроде "лесу пожалел, а головы нет". Не нравилось Ваське и их устройство: везде одинаково - стол у окна и по бокам нары. Особенно раздражала Ваську эта избушка, срубленная почему-то на крутом склоне и покосившаяся сразу в двух направлениях, так, что когда входишь, сначала получаешь дверью по спине, а потом танцуешь на кривом полу, чтобы не завалиться на печку.

Закрыв глаза, Васька стал представлять себе Бахту, по которой они подымались с грузом несколько дней. Она казалась широкой и неприветливой с бесконечными камнями, косами, скалами в косой кирпичик и сеткой облетелых лиственниц по берегам. Васька содрогнулся, вспомнив неуместное веселье беляков в пороге, стук мотора о камни и тугое стекло слива, сквозь которое просвечивает зеленое ребро каменной плиты. Потом он стал думать о названиях, которые уже совсем никуда не годились: Бедная речка, Холодный ручей или еще того лучше Хигами, Гикке и Ядокта, которую Николай, надо отдать ему должное, удачно переименовал в Ягодку. То ли дело Верхняя речка, Андроновский лужок, Алешкин ручей! И Васька с невозможной тоской вспомнил деревню, Енисей, озера на левой стороне, где они весновали с отцом; вспомнил майское солнце, земляные берега Сарчихи, из которой по виске можно попасть в длинное озеро, вспомнил большую избушку в остроконечном чернолесье и горьковатый запах тальников, дрожащих под напором течения и прозрачно-слоистых от того, что каждый уровень воды оставляет на них свою полоску ила.

Раз поймали они в сеть огромного карася, поразившего Ваську своей сказочностью: темно-золотой, с копейку, чешуей и человечье - самодовольным выражением выпученных глаз и приоткрытого рта. А раз Васька, пробираясь ранним утром на ветке по затопленному ельнику, услыхал совсем рядом, впереди, нежный, колокольно-звонкий клик. Он выехал из чащи и увидел на абсолютно зеркальном озере двух лебедей, которые, когда он подплыл ближе, завертели желтоклювыми головками и поднялись, медленно отделившись от своих